МИХАИЛ МОГИЛЯНСКИЙ
РЕАБИЛИТАЦИЯ ПУШКИНА
1901
Тысяча девятисотым годом заканчивается девятнадцатое столетие и последнее десятилетие этого столетия — девяностые годы. Конечно, в истории жизни человечества периоды времени, обозначаемые годами, не имеют никакого значения. Но уму человеческому свойственно останавливаться на этих периодах, составляющих в счете целую единицу, оглядываться назад, подводить итоги и характеризовать минувший период. Оттого-то ежегодно составляются отчеты и в делах государственных, и в научных трудах, и в трудах литературных. Но год — период слишком краткий для возможности сделать какия нибудь широкия обобщения, для отыскания специфически ему свойственных характерных черт. Для этого нужны периоды времени более продолжительные. Избирая предметом нашей заметки судьбы Пушкинской поэзии, мы не задаемся громадною задачей проследить эти судьбы до конца столетия за все его продолжение: это значило бы взять темой почти сто лет нашего литературнаго развития.
Задача наша гораздо скромнее: мы хотим разсмотреть судьбы Пушкинской поэзии в девяностых годах, годах, на которые пришлось и празднование столетняго юбилея со дня рождения нашего величайшаго поэта. Судьбы Пушкинской поэзии в этот промежуток времени вступили в такую своеобразную фазу, которая, по нашему мнению, стоит разсмотрения. К тому же разсмотрение этой фазы должно привести к установлению характерных черт умственной жизни девяностых годов, должно характеризовать общественное настроение этого периода. Эта тема также стоит внимания, так как до сих пор направление общественной мысли, характерное для девяностых годов, правильно не оценено и не понято в нашей литературе и до сих пор служит предметом злобных нападок всех других направлений и толков. И, следует отметить, — направление девяностых годов лучше понято и оценено, если не в теоретическом, то в этическом содержании и практическом значении, реакционной, а не прогрессивной печатью. Этим и объясняется злобная вражда реакционной печати к новому направлению общественной мысли.
Не менее злобна вражда к этому направлению и в прогрессивной печати: здесь новое направление объявлено “отказом от наследства”, не помнящим родства, порождением общественнаго индифферентизма. “Отказ от наследства” — это можно оставит на совести г.г. изобревших его, тем более, что мы нисколько не сомневаемся в искренности наших противников. Но отсутствие этого сомнения приводит к печальным выводам относительно степени их понимания общественных явлений. Одним из обычных приемов этих критиков является постановка за одну скобку с указанным направлением — нитцшеанства, “эстетизма”, декаденства. Едва-ли это удачный полемический прием. Мы впрочем не знаем, насколько, напр., нитцшеанство распространено у нас: литературных его проявлений было слишком мало. Но в идеях недавно скончавшагося философа мы видим, конечно, не только достойное презрения, с чем можно покончить двумя, тремя свысока брошенными фразами. Скажем даже, — в настроении его философии есть элементы родственные марксизму. Если-же мы протестуем против постановки нитцшеанство за одну скобку с марксизмом, то потому, что настроение философии Нитцше, о котором мы говорим, не имеет нечего общаго с обычным представлением нитцшеансвта.
Я всегда поклонялся поэзии Пушкина, сколько себя помню: еще до обучения грамоте я уже знал многия стихотворения его наизусть. Однако, ко времени окончания гимназии увлечение Писаревскими идеями, — в гимназии строго запретными, а потому особенно для молодого ума привлекательными — породило в моей душе странную сумятицу. С одной стороны я объявлял Пушкина пошляком, не стоящим внимания, с другой стороны не мог устоят против чар его поэзии.
И даже после, когда увлечение Писаревым прошло и были сознаны его ошибки, долго еще не было у меня теоретической точки зрения, помогающей по достоинству оценит величие Пушкина. Культ его поэзии основывался на чисто непосредственном наслаждении художественными произведениями. Девяностые годы выработали у меня ту точку зрения, какую я и развиваю в предлагаемой заметке.
Пусть-же моя скромная работа будет данью моего восторга пред солнцем нашей поэзии — Пушкиным и уважения к прогрессивным течениям девяностых годов.
`````
Великий поэт, который первым своим правом на “памятник нерукотворный” считал то, что “чувства добрыя” он лирой пробуждал, удостоился в 1899 г. “всенароднаго”, как уверяли некоторые, чествования по поводу столетней годовщины со дня его рождения. Вся Россия, говорили нам, “отпраздновала и отликовала” столетний юбилей Пушкина.
Последнее утверждение являлось, несомненно, сильно преувеличенным, хватившим, что называется, через край. Значительная часть России в это самое время страдала от последствий недорода или, проще говоря, голодала. А “кому же в ум пойдет на желудок петь голодный” — не то что даже “праздновать и ликовать”? Однако, нельзя отрицать, что с “внешней стороны Пушкинский праздник представил из себя нечто небывалое, невиданное в нашей общественной жизни. Литературный праздник справлялся повсюду”. Отчего же этот небывалый в нашей литературе и нашей общественной жизни праздник оказался не только “неудавшимся” праздником по общему признанию прогрессивной журналистики, но еще и послужил новым поводом для проявления злобных чувств “волков, шакалов и диких кошек” русской печати. Ответ на первый вопрос дала пикантная статья г. Пешехонова “неудавшийся праздник,” (1) где по справедливому выражению г. Михайловскаго собран “целый букет нелепостей и безобразий, связанных с Пушкинским юбилеем”. На второй вопрос в виду щекотливости темы, мы затрудняемся произвести подробный анализ и можем только отвечать словами Читателя в “Спб. Ведомостях”, сказанными по другому поводу: “Шакалам и диким кошкам легко и удобно перекликаться тепер!!”.. Уже значительно после праздника в “своебразный вукет” вплел свой не менее“ благоухающий цветок и г. Буренин. Последнему издавна принадлежит пальма первенства в клике сеющих злобу и человеконенавистничество в нашей литературе, или, лучше сказать, в нашей журналистике. К этой-то клике и обращался поэт, по поводу Пушкинскаго праздника воскликнувший:
“Оставьте праздник наш. Уродливаго торга
Не нужно нам даров! Возьмите их назад!
Вам чести не купить гримасою восторга,
С кадильниц дорогих у вас струится смрад!”
И г. Буренин имел смелость, или наивность, цитируя это стихотворение, не то с недоумением, не то с негодованием подчеркнуть слово “наш”! Ведь каких “гримас восторга” ни сделал бы г. Буренин перед гением Пушкина, перед “самостоятельным светом творчества и мысли” его, места ему нет на празднике Пушкина, потому что Пушкин сам считал важнейшею своей заслугой то, что “чувства добрыя” он лирой пробуждал, а деятельность г. Буренина давно уже имеет противоположное направление, украшая страницы “Нового Времени” и, даже в этом органе, выделяясь интенсивностью, во всяком случае, не добрых чувств. Место г. Буренина несомненно, в ряду тех, о ком тот же поэт сказал:
“И если памятник с подножия крутого
Увидит вас вблизи, и он нахмурит бровь
И рана старая в груди проснется снова
И прямо вам в лицо из бронзы брызгнет кров.”
Однако, отмечание характерных для нашего времени черт недавняго Пушкинскаго праздника заводит нас далеко в сторону от непосредственной задачи нашей заметки. “Гримасы восторга” перед величием Пушкина со стороны “шакалов, волков и диких кошек” никого в заблуждение теперь не введут, реабилитировать Пушкина с этой стороны не приходится, хотя не подлежит сомнению, что они, эти “гримасы” сыграли известную роль в той непопулярности Пушкина, резким выражением которой в 65 году явились знаменитыя статьи Писарева и следы которой только в последнее время начинают окончательно исчезать.
В предлагаемой заметке нам хотелось бы отметить ту реабилитацию Пушкина, которая, несомненно, совершилась в общественном сознании девяностых годов, хотя, быть может, и не выразилась еще во всей своей полноте “в сознании литературы”.
Эта реабилитация является одним из самых характерных признаков в эволюции общественнаго настроения девяностых годов и, как таковая, приобретает в наших глазах сугубый интерес. С той точки зрения, на которой стоим мы и на борьбу с которой употреблено столько злобных, но мало успешных, усилий со стороны комплота из представителей всех других точек зрения, начиная от самых радикальных до самых консервативных включительно, — с нашей точки зрения — сознание литературы является живым выразителем глубоких общественных отношений, развивающихся на матерьяльных условиях общественнаго бытия и от них, от этих матерьяльных условий, получающих свою окраску.
В предлагаемой заметке мы не будем анализировать матерьяльной основы тех литературных и эстетических идей, которыя обьясняют на наш взгляд реабилитацию Пушкина. Мы будем иметь дело только с “надстройкой”, но во избежание недоразумений должны указать на всецело разделяемое мнение Энгельса, что ошибка часто заключается не в признании роли идеологических факторов, а в том, что изследование не идет глубже до обнаружения материальной основы. В приснопамятную эпоху шестидесятых годов, когда после освобождении крестьян пульс русской жизни забился так живо, что оптимистическое настроение сделалось доминирующим, и несколько позже, когда общественное движение ко второй половине шестидесятых годов, по выражению г. Гриневича, “уже понесло не одну потерю в борьбе с реакцией”, и оптимистическое настроение сменились страстно-боевым, нельзя было ожидать справедливой, безпристрастной и верной оценки Пушкина. Мы вполне согласны с г. Гриневичем, что статьи Писарева явились лишь преувеличено — резким выражением того общаго равнодушия, которым давно уже пользовалась поэзия Пушкина. Прошло более 30 лет, в течение которых, по свидетельству самого г. Гриневича, нигде не было дано Писареву настоящаго ответа по существу. И между тем, “теперь даже и гимназисты в состоянии понять: в чем заключалась ошибка Писарева по отношению к великому поэту”. Чем же обьяснить это? “Время сделало свое дело”, отвечает г. Гриневич, и мы вполне согласны с ним и в данном случае, но должны объясниться, что понимаем под этими словами, так как в этом ответе легко можно уложить весьма различное содержание. Объяснение будет несколько пространно, но оно то и составляет задачу нашей заметки.
Для пополнения ея мы познакомимся с одною из новейших попыток истолкования поэзии Пушкина, отметим, что в этой попытке, с нашей точки зрения, является ея слабой стороною, и выдвинем ту эстетическую точку зрения, с которой только и возможна правильная оценка художественных явлений вообще и поэзии Пушкина в частности. Эта последняя точка зрения и является характерною для общественнаго настроения девяностых годов. Существенным недостатком большинства юбилейных статей о Пушкине является именно отсутствие правильной эстетической точки зрения. в тех из этих статей, которыя не ставят себе задачей дать общую характеристику всей поэзии Пушкина и истолковать ея значение, подобный недостаток не дает еще себя чувствовать очень резко, хотя и легко может быть обнаружен в ошибках и промахах некоторых суждений по тому или другому вопросу. Но за то каждая попытка дать хотя бы и “не всеисчерпывающую, а только определяющую характеристику поэта” — при отсутствии правильной эстетической точки зрения приводит к тому, что цель попытки не достигается, никакой определяющей характеристики поэта не получается, значение его поэзии не истолковывается. Все сказанное всецело приложимо к интересной попытке г. Гриневича “дать определяющую характеристику” Пушкина в статье “Певец гуманной красоты.” (2) Г. Гриневич сам резюмирует свою статью словами: “гуманная красота — вот предмет поэзии Пушкина”. Несомненно в поэзии Пушкина много и гуманности и красоты, а потому и в подробном анализе произведений Пушкина, сделанном Гриневичем, много вернаго. Но, все-же под подобным углом зрения нельзя дать “определяющей характеристики” Пушкина, и это сказалось в статье г. Гриневича. Беглость нашей заметки не позволяет нам подробно остановиться над анализом г. Гриневича. Нескольких указаний будет достаточно для нашей цели. Вспомним “драматические опыты” Пушкина — эти шедевры искусства. Читатель, незнакомый с статьей Гриневича, a priori может сказать, что глубокое содержание этих высоких образцов творчества художественнаго гения не может быть истолковано, если их разсматривать только, как произведения “гуманной красоты”. Хотя г. Гриневич и утверждает, что в “Скупом Рыцаре” совершенство сочетания идеи с формой не позволяет подметить и тени морализирования, но, если прислушиваться к его истолкованию, как этого произведения, так и других драматических опытов, то в сущности оказывается, что все они являются “объяснительными картинками к тексту”. По его мнению, напр. в сценах “Моцарт и Сальери” выражена та-же, что и в “Скупом Рыцаре”, “идея необходимости разносторонняго и гармоническаго развития”. С “Каменным Гостем” еще того хуже.
О “внутреннем смысле” этой драмы, оказывается (объяснительная картинка к тексту: “попранный нравственный идеал в конце концов мстит за себя”) “мы можем только догадываться, принимая его, так сказать, на веру, потому что знаем Пушкина во всем объеме его поэтическаго творчества; но принадлежи “Каменный Гость” какому нибудь неизвестному в других отношениях автору, и он казался бы нам замечательным только по необычайной красоте стихов, отдельных сцен и характеров.” Этого чудовищнаго приговора с нас достаточно для того, чтобы сказать, что или с эстетическим чутьем, или с основными, исходными точками зрения критика дело не ладно. Но, уже по одному тому, что, взявшись за истолкование Пушкина, как “певца гуманной красоты”, нельзя дать анализа высокой художественной красоты тех пьес, о которых мы сейчас говорили, приходится заключать о негодности исходных точек зрения.
Произведения искусства подлежать оценке эстетической, подлежать эстетической (художественной) критике.
Конечно, существует на ряду с точкой зрения эстетической возможность и даже необходимость изучать произведения искусства и с других точек зрения. Так напр., произведения поэзии подлежать изучению с историко-литературной точки зрения, ибо представляют из себя прежде всего историческое явление. Это изучение должно выяснить условия, подготовлявшия деятельность их творца; показать, что внес он новаго в эволюцию родной литературы, какое влияние он оказывал на духовную жизнь современнаго ему общества, а также, какия влияния отразились в его созданиях.
Допускаем мы, конечно, и законность так называемой общественно публицистической критики, обращающей свое исключительное внимание на анализ идей и общественнаго значения поэтических созерцаний. Однако такая критика не должна забывать, что она исчерпывает всего значения анализируемых явлений и ни в каком случае не может дать “определяющей” их характеристики. Поэт не только мыслит образами. Нельзя, значить, дать “определяющей” характеристики его мышления, имея дело только с содержанием мышления. Слабая сторона попытки г. Гриневича дать “определяющую характеристику” поэзии Пушкина не состоит однако в слишком грубом, исключительно публицистическом толковании ея. Она значительно тоньше. Г. Гриневич попытался дать что то вроде синтеза обеих точек зрения публицистической и эстетической.
Но в задачи эстетическаго истолкования он внес публицистическия задачи, и от этого вся его попытка потерпела плачевный крах. Г. Гриневич думает, что, истолковавши поэзию Пушкина, как поэзию “гуманной красоты”, он дает нам понятие и об общественном значении ея (гуманность) и об ея эстетическом достоинстве (красота). На деле же приложение аршина “гуманной красоты” мешает ему, как мы видели, оценит по достоинству лучшия произведения Пушкинскаго гения. И очень понятно, отчего это происходит: можно, конечно, сказать, что гуманность есть красота, но почему красота должна быть гуманна? Ведь может быть красота и без всяких элементов гуманности, напр. красота Пушкинскаго “Каменнаго Гостя”. И к тому же “гуманность—красота”, но не всякое выражение гуманной мысли в поэтическом произведении красиво, художественно.
Впрочем, г. Гриневич может сказать, что он вовсе не утверждает тождества гуманности и красоты в поэзии, а только констатирует, что поэзия Пушкина может быть характеризована, как поэзия “гуманной красоты”. Мы уже видели, насколько такая характеристика удачна и верна.
В указании на слабую сторону критики г. Гриневича заключается и указание на тот, единственно возможный путь, который ведет к правильному пониманию поэзии Пушкина. “Поэзия есть истина в форме созерцания… Поэт мыслит образами, он не доказывает истины, а показывает ее. Поэзия не имеет цели вне себя — она сама себе цель; поэтический образ не есть что-нибудь внешнее для поэта, или второстепенное, не есть средство, а есть цель”. Критик с такими эстетическими взглядами должен был более или менее приблизиться к правильному пониманию внутренняго смысла поэзии Пушкина. Действительно, критически прозорливый Белинский, хотя при подробном анализе произведений Пушкина и не выдерживает своей основной точки, формулированной в приведенных словах, но она помогает ему многое верно истолковать в высоко-художественных творениях Пушкинскаго гения.
Так напр., оценивая “Каменнаго Гостя” он говорит: “в художественном отношении “Каменный Гость” есть лучшее создание Пушкина, — а это много, очень много”!
Г. Гриневич, желая дать свое истолкование поэзии “гуманной красоты”, расчищает дорогу к такому истолкованию подробным анализом того понимания поэзии Пушкина, какое сложилось в “сознании русской литературы”. О критике Белинскаго он произносит следующий суровый приговор: “В статьях Белинскаго превосходно отмечена органическая связь Пушкина с предшествующей и последующей литературой, доказана ея историческая необходимость и выяснено историческое значение, но анализировать также хорошо внутреннюю красоту и силу Пушкинской поэзии (взятой независимо от ся места в истории литературы) Белинский, к сожалению, не сумел. Взгляд его на Пушкина, как на поэта, и по существу представляется неверным”. Белинский не дал последовательнаго анализа всей поэзии Пушкина; не сделал, скажем мы, пользуясь выражением г. Гриневича, “определяющей” ея характеристики, исходя из тех принципов эстетическаго кодекса, которые мы привели выше. Но то, что в его истолковании кажется нам верным, зависит именно от этих, отвергаемых г. Гриневичем принципов, именно они помогли, напр. Белинскому по достоинству оценит высокую художественную прелесть “Каменнаго Гостя”. Здесь не место останавливаться над полным высокаго интереса вопросом о том, что помешало Белинскому быть последовательным и с совершенно правильной исходной точки зрения сделать оценку любимаго поэта, дать его “определяющую” характеристику. Не следует только забывать, что у Белинскаго был явственный зародыш тех идей, которыя одне только могут осветить все богатство внутренняго содержания, всю необыкновенную глубину художественной красоты поэзии Пушкина.
Это, несомненно, делает честь гениальности великаго критика. Чего не мог сделать при всей своей гениальности и критической проницательности Белинский, того нельзя требовать от позднейшей критики, не обладавшей в той же степени этими счастливыми качествами, да и к тому же развившейся в обстановке и условиях, совсем не способствовавших возможности усвоения правильной точки зрения. Тогда вообще было не до эстетики!..
Г. Гриневич, говоря, что время сделало свое дело в открытии ошибки Писарева по отношению к Пушкину, и отвергая исходную точку зрения Белинскаго в оценке поэта, находит, как ему кажется, надлежащую точку зрения у Шевырева. Приведя мнение последняго, что “Пушкин глубоко понимает тесную неразрывную связь изящнаго с нравственным, особенно в поэзии воли человеческой, в драме”, г. Гриневич пишет: “Вот точка зрения, на которой следовало бы стоять всем критикам Пушкинской поэзии, точка зрения, которая как бы напрашивается при чтении этих удивительных созданий, всегда сочетающих изящное с нравственным, но которой, к сожалению, ни один из критиков (не выключая Белинскаго) не применил до сих пор к анализу Пушкина во всей широте и во всем объеме”. Мы уже видели, к каким результатам привело г. Гриневича применение этой точки зрения “к анализу Пушкина во всей широте и во всем объеме”. Здесь же мы отмечаем эту точку зрения с другою целью. Нам кажется, что она не только ошибочна, но что реабилитация Пушкинской поэзии в общественном сознании нашего времени произошла вопреки ей, вопреки идее о “сочетании изящнаго с нравственным”. Для девяностых годов характерно нечто противоположное, а именно, требование относительной самостоятельности: как для научной мысли, так и для художественнаго творчества, в обеих областях требуется объективная ширь духа, “олимпийство”, способствующее проникновению в действительность и чуждое всякой морализирующей тенденции, всякому рационализму.
О том, что это вовсе не ведет к индифферентизму ни моральному, ни политическому, — об этом надо говорить только в виду того, что наша критика готова всем “несогласно мыслящим” приписать все смертные грехи, в том числе, как политический и социальный индифферентизм, так и аморальность. Поэт смотрит “на свою задачу”, по выражению Тургенева “глазами поэта”, глазами, ловящими образы и краски. Оттого создания поэзия подлежать оценке эстетической, а не моральной и политической. И такая точка зрения вовсе не связана с глухотой и слепотой по отношению к человеческому горю и слезам, к его радостям и страданиям, как это думают все сохраняющие в душе хоть отрывки рационализма и морализирующей тенденции, и потому провозглашающие эстетическую точку зрения на произведения искусства “отказом от наследства”, понижением чувства общественности.
Вот те основныя точки зрения, которыя, характеризуя общественное настроение девяностых годов, сделали не толко возможным, но и неизбежным возврат к Пушкину и его светлой, жизнерадостной, его гениальной поэзии. Оне же помогли общественному сознанию понять и оценить Пушкина во всей его полноте и дивной красоте, а не мерить его аршином “гуманной красоты”, или вообще каким нибудь аршином. Вот что не только облегчило всякому гимназисту понять, в чем заключалась ошибка Писарева по отношению к Пушкину, но и открыло дорогу к правильному пониманию поэзии Пушкина, а значить, и к наслаждению ея несравненными красотами.
“Не все вопросы в мире можно решать с помощью остроумия и прямолинейной логики здраваго смысла” — говорит г. Гриневич по поводу Писаревской критики. Понимать это, конечно, можно и без усвоения тех точек зрения, о которых мы только что говорили. Но одного такого понимания еще слишком недостаточно для возможности оценить по достоинству высокия качества Пушкинской поэзии. Условия времени и обстановка общественной жизни, эксплоатирование теории “искусство для искусства” в реакционных целях, ничего общаго не имеющее с точки зрения развиваемой нами, и все те “гримасы восторга” перед его гением, со стороны “волков и шакалов” печати, о которых мы говорили выше, — все это вместе взятое, поддерживало в молодежи непопулярность Пушкина и его поэзии. Такое же влияние, между прочим, имела и неверная оценка некоторых фактов из биографии поэта, основывавшаяся главным образом, на недостаточном с ними знакомстве. Схоластика в школьном преподавании также была не последним из факторов в создании непопулярности Пушкина. Поскольку все это препятствует и ныне распространению правильной эстетической точки зрения, постольку замедляется и усвоение правильной оценки Пушкина. Но главное теоретическое препятствие к такой оценке ныне устранено подъемом общественнаго настроения девяностых годов, сообщением этому настроению невиданной у нас доселе широты и свободы духа, а также жизненной бодрости, жизнерадостности. Это настроение принципиально враждебно ригористическому аскетизму в жизни, рационализму и тенденциозной морали в науке и искусстве, словом всему тому, что до сих пор значительно обезцвечивало нашу жизнь и мешало развитию объективной общественной науки, мощному расцвету светлаго, жизнерадостнаго искусства, мешало между прочим, и правильной оценке Пушкина.
Однако, не только мост через теоретическую пропасть способствовал реабилитации Пушкина. Бодрая, жизненная, светлая, жизнерадостная поэзия Пушкина отвечала бодрому, светлому, жизненному и, — мы не боимся сказать, жизнерадостному настроению девяностых годов. Да, настроение девяностых годов было и жизненно и жизнерадостно! Но быть жизнерадостным — не значит изгнать из души без остатка чувства “печали и боли”, беззаветной любви и отзывчивости на всякое страдание; быть жизнерадостным — не значит обратить свою жизнь в “вечный праздник” и сплошное наслаждение, не значит закрыть глаза на “вечно тревожный и страшный вопрос о голодных и раздетых”. Нет, жизнерадостность девяностых годов не заключала в себе всего этого, как ни стараются в этом убедить публику некоторые писатели, воображающие, что симпатии к трудящейся массе народной составляют их монополию. Жизнерадостность направления общественной мысли девяностых годов проистекала, как раз на оборот, из постановке вопроса о “голодных и раздетых” во главе угла всего здания. Все же здание было счастливым сочетанием объективной мысли, любви, справедливости и красоты… Мы должны закончить оговоркой: правильную эстетическую точку зрения, а значит, и правильную оценку Пушкина мы вовсе не считаем неизбежно и неразрывно связанной исключительно с направлением общественной мысли девяностых годов. Но это направление мысли создало обстановку и настроение, облегчившия усвоение правильной эстетической точки зрения и в среде молодежи, которой обыкновенно всякая объективность кажется холодной, и в широких кругах общества, далеко не равнодушных к вопросам политическаго и социальнаго бытия.